суббота, 8 октября 2011 г.

СЧАСТЬЕ БЕЗ КУЛАКОВ

У режиссера Романа Виктюка есть метод, как добиваться своего
и при этом никогда не идти против себя



Театр Виктюка на Стромынке. Захожу в его кабинет. И сразу перед глазами возникает кто-то большой, выше человеческого роста, в шляпе-тюрбане и длинном, до полу платье с пышной юбкой.
      - Это Бакст, - говорит Виктюк, подходя ко мне.
То есть манекен в сценическом костюме, сшитом по эскизу Льва Бакста, знаменитого художника, оформлявшего спектакли для «Русского балета» и «Русских сезонов» Сергея Дягилева.
     - Чувствуете, как на нас идет эта энергия? - Виктюк вытягивает руку в сторону манекена и перебирает пальцами.  - И боюсь, что сейчас такое вряд ли кто сделает. Таланты есть, да того воздуха нет. И это происходит по всему миру. Зачем-то это природе необходимо. И ничего уже не исправить.




 - Читала, что у вас дома много картин. И одеты вы, как у нас мало кто даже из богатых людей одевается. Откуда в вас тяга к таким изыскам, вы же при советской власти прожили больше, чем без нее?

- В меня с детства вливали яд, как я его называю, "сладостный яд". Представьте себе город Львов до всякой советской власти. Дрожки, на которых разъезжали нарядные мужчины и женщины. Каждый вечер на центральную площадь, возле которой я жил, приходил фонарщик и зажигал газовые фонари. А в дни церковных праздников по улицам шли религиозные процессии. Потом пришла новая власть и новые люди. Но все, что было на земле и над нею, кричало мне: " - Не принимай!" Хотя я страшно любил читать со сцены советские патриотические стихи. Зал бурно аплодировал. И в то же время я все время чувствовал тот тайный воздух. Окна нашего школьного класса выходили на тюремный двор, а туда привозили людей, которых называли «бандеровцами». Я помню, как они поворачивались в нашу сторону, зная, что это школа: застывшие светлые глаза, вздохи, какие-то энергетические шифры, которые они нам посылали... Это не могло не воздействовать. Или очередь людей с передачами в эту же тюрьму, и моя мама стояла в ней, потому что ее брат был арестован. Его потом отправили на лесоповал, где он пробыл семнадцать лет, и он вернулся человеком, который был неприкрыто счастлив, что сохранил в себе что-то другое, свое. Во Львове какая-то особая энергия зависала.

- Но потом вы переехали в Москву...

- Но с кем я здесь общался! Шульженко, Серова, Орлова, Раневская. Чем икона отличается от светской картины? Тем, что перед ней врать нельзя. Так было и с этими людьми. Вот я входил к Раневской. Она собиралась гулять с собакой. Длинное темное пальто, рядом с ней - пес Мальчик, уже немолодой, и все пальто у Фаины Георгиевны было в собачьей шерсти, а на ногах - носки грубой вязки. То ли монахиня, то ли святая. Если человек приходил к ней с хитринкой, что-то хотел от нее, заискивал, она незаметно для него, но настойчиво делала так, чтобы гость этот навсегда исчезал из ее дома. И собака, что меня потрясало, чувствовала настроение хозяйки. Если человек был светлым, собака сидела около него. И Раневская говорила: «Мальчик вас полюбил. Это редко бывает!»
Знаком ее особого расположения была просьба погулять с собакой, вечером, потому что Фаина Георгиевна плохо видела и в темное время боялась выходить на улицу. А рядом с ее домом находилось общежитие, и иногда тот, кто отправлялся гулять с Мальчиком, оставлял его в вестибюле общежития, сам шел по своим делам, а на обратном пути забирал его. Но по тому, как входила собака в квартиру, Фаина Георгиевна знала, что та не гуляла.
      Еще пример ее чутья. У Раневской дома стояла, кажется, вторая посмертная маска Пушкина, под стеклом. Фаина Георгиевна общалась с ним постоянно. Она могла репетировать, но если у нее внутри возникала какая-то, скажем, царапинка, она поворачивалась к своему Пушкину, что-то - не словами, а энергией - ему отправляла, говорила: «Да» - и продолжала. От нее такой свет исходил!
В этих людях была тайна. Такое ощущение, что это все потеряно. Есть плоское, нижнее движение, а верхней структуры нет, и это повсюду, но когда исчезает эта вертикаль, природа напоминает о себе. И все эти катаклизмы последнего времени, то, что случилось в Японии... Я еще не общался с теми, кто в этом понимает. Есть разные люди, уникальные, я с ними дружу.

- Кого вы имеете в виду?

- Это Павел Глоба, Кашпировский, которого ругают все. И Чумак. Мы раз были на телевидении, я взял с собой Сережу Маковецкого и сказал ему: «Как только со мной начнется что-то плохое, я подам тебе сигнал, тогда ты вскакивай в кадр и выручай меня». И вот они - Кашпировский, Глоба, Чумак - стали прямо в кадре воздействовать на меня, это было так по-детски наивно! А у меня тоже какая-то такая энергия есть, и я их сбивал. И тогда они останавливались и говорили: «С ним работать бесполезно. Его свет ухватить нельзя». А мне еще Раневская говорила: «Ребенок, не потеряй тот свет, который дан тебе свыше. Ты отмечен этим, запомни мои слова». А я на нее смотрел и думал, что то же самое я сказал бы ей. У нее были детские глаза.

- А вы - ребенок?

- Конечно! Мне... лет девятнадцать, не больше. Так вот, возвращаясь к Чумаку. Мы с ним как-то должны были вылетать из Киева, подошли к самолету, Чумак остановился и сказал: «Мы этим самолетом не полетим». А люди уже сидели в салоне. Я его спрашиваю: «А я могу сказать всем об этом?» - «Да». Я зашел в самолет, позвал пилота, он вышел из своей кабины. «Видите? Там Чумак стоит. Он сказал, что лететь этим самолетом категорически нельзя». Пилот оказался умным. Он вызвал ремонтную бригаду, которая проверила самолет и сказала: «Да, самолет не может лететь». Высадили всех, и мы полетели другим самолетом.
      Не знаю, почему их троих часто ругают. Наверное, они тоже иногда теряют тот свет, о котором я говорил, который теряет и все человечество. Но вот они придут ко мне в театр, сядем с ними, поговорим...
Понимаете, они прочищают засоренные каналы. Они могут об этом вначале не говорить, но по мере нашего общения делают это и делают фантастически! А параллельно то же делаю с ними и я. Не знаю, как это назвать, но это происходит.

- И после того, как вы эти каналы прочистили, что тогда чувствуете? Как воспринимаете то, что происходит вокруг? Имею в виду сегодняшнюю реальность?

- Чувствую пропасть.
      Возьмем соревнования бегунов. Звучит выстрел стартового пистолета - и все бросаются вперед. Если рванул и задумался, как бежать, - организм моментально парализует. А надо: только услышав выстрел, бежать и не думать о посторонних вещах. И если перед тобой возникнет пропасть, ты ее перепрыгнешь - под тобой образуется некая воздушная подушка, как та, что держала Христа, когда он ходил по водам.

- Вы сами всегда бежали, не оглядываясь?

- Я совершил один стыдный поступок. Это было уже в советское время. Я, подросток, собирался идти к первому причастию. Перед этим надо было исповедоваться. И вот я в церкви, священник сидит в специальной будочке, перед моими глазами решетка, за которой не видно его лица - он слушает... И я все врал: что учусь хорошо, слушаюсь родителей, примитивные такие вещи. Что касается послушания, то мне родители предоставили полную свободу. Я в театрах пропадал с утра до ночи, кстати, меня там никто не спрашивал, почему я все время прихожу - думали, наверное, что я сын кого-то из служащих в театре. А как-то раз я бегу домой и кричу еще на лестнице подъезда: «Боха нэма!- Вы думаете, мне мама что-нибудь сказала? Нет.
      ...И вот я после исповеди пошел причащаться, а затем тех, кто впервые причащался, сфотографировали вместе. А когда отдали ту фотографию, я, боясь, чтобы «пионэры» и комсомольцы в нашей школе не узнали меня на ней, выколол себе на этом снимке глаза. Но это был последний поступок, за который мне совестно. Больше я против себя не шел.

- Как у вас это получалось?

- Это украинская хитрая душа, улыбчивая, которая делает вид, что все хорошо. Я никогда не лез на рожон - я улыбался, играл с теми, кто старался руководить мной, как режиссером, и это срабатывало лучше всякой открытой фронды. Например, столетие со дня рождения Ленина. Я тогда работал в Твери, худруком Театра юного зрителя. Надо было ставить что-то к юбилею, чего мне страшно не хотелось делать. Мои друзья Синявский и Даниэль говорят мне: «На этот раз не выкрутишься». Я: «Ну, наверное». И в понедельник прихожу на заседание обкома партии. Они в субботу-воскресенье, наверное, веселились хорошо, потому что из зала шел такой запах перегара! Вызывают меня. А на мне польская куртка, темно-красная в клетку, длинные волосы. Выскакиваю на трибуну и думаю: мамочка, помоги. И начинаю рассказывать, как я был в музее Ленина и сделал открытие: нашел письма Клары Цеткин к Ленину (это я все выдумал!), в которых она писала ему, что, когда большевики возьмут власть, они обязательно должны сделать одну вещь. «Это, - кричу, - познакомить молодежь с пьесой великого Шиллера «Кабале унд либе»! На лицах в за¬ле ноль мимики, только глаза открылись пошире: что этот патлатый сказал? А я через паузу перевожу: «Коварство и любовь». Они головами кивают, а первый секретарь второму: «Ты смотри, и без бумажки еще говорит!» И мне разрешили поставить Шиллера.
     А потом в Союз приехал Марчелло Мастроянни - сниматься в «Подсолнухах». И он попал на наш спектакль. Как он восторгался! Он кричал: «Раньше думал, здесь люди не могут жить, а здесь Эуропа!» А мне он кричал: «Дженио!» Я не понимал, почему он меня Женей называет. Оказывается, он кричал: «Гений!» Мастроянни попросил книгу отзывов, у нас ее не было, мы принесли ему ученическую тетрадку за две копейки, и он написал там что-то по-итальянски. Эта тетрадка сразу попала куда следует, там попросили, видно, перевести написанное Мастроянни и вынесли резолюцию: если капиталисту это нравится, значит, в спектакле есть неконтролируемые ассоциации. Я до сегодняшнего дня не могу расшифровать, какие у Шиллера были неконтролируемые ассоциации.

- Тут-то вы и попались?

- Из театра меня уволили, и я приехал в Москву. Однажды пошел на улицу Горького, там был междугородний телефон-автомат. Звоню начальнику отдела театров министерства культуры Литовской ССР. Представляюсь замминистра культуры СССР, говорю, что мы беспокоимся о судьбе русского театра в Литве, а у нас есть гений, зовут его Роман Виктюк, и надо, мол, чтобы он руководил у вас Русским драматическим театром. Потом оказалось, что этот литовский начальник боится советской власти больше, чем я. Но я был уже закален в играх с ней, а он - нет. Я отправился в Вильнюс.
      А лет в четырнадцать я видел сон: как будто приезжаю в какой-то город, где я должен стать главным режиссером театра, и передо мной здание с тремя колоннами на фасаде и гипсовыми масками, а сбоку - дверь. Приезжаю в Вильнюс: утро, иду по улице Ленина, поворачиваю направо - и вижу дом из моего сна. И та самая дверь в стороне от парадного входа, без всяких ступенек, точно, как в моем сне. Она была приоткрыта, хотя ее явно редко открывали, потом выяснилось, что почти никогда. Я чего-то испугался, бросился даже за билетом на самолет, чтобы улететь обратно, но билетов не было, и я вернулся к театру. Вошел в ту дверь, там сидел старенький человечек, мне показалось, что ему лет девяносто, и не знаю, почему, но я с ним заговорил по-польски. А я этот язык с детства знаю, читал польские журналы, которые приходили в Союз. И вот я заговорил с этим старичком по-польски, и он мне по-польски же ответил, протянул руку и сказал, что я здесь буду счастлив.
      И действительно: четыре года я был там счастлив. Первый секретарь горкома партии сидел на генеральных репетициях всех моих спектаклей. Он разрешал мне все и говорил, что он - мой ангел-хранитель. И там я поставил то, что здесь мне никогда бы не разрешили. Кстати, та дверь сохранилась до сих пор, хотя фасад бывшего театра переделали, потому что в здании устроили казино.

- Вы ведь и в Москве живете в необычном месте.

Да. Когда я приехал в Москву поступать в ГИТИС и ходил по тогдашней улице Горького, увидел дом - номер один - и помню, как подумал: меня ведь даже в гости никогда туда не позовут... А в конце 90-х я там поселился. У меня один балкон выходит во двор Госдумы, а второй - на Кремль. Эта квартира раньше принадлежала сыну Сталина, и меня все не оставляет чувство, что однажды я вернусь домой, а на дверях записка: «Кто тебе разрешил сюда въехать?»

-  А правда, что иногда вы идете к какому-нибудь соседу, которого совершенно не знаете, и предлагаете посидеть за рюмочкой?

- Да, беру бутылку вина, выхожу в подъезд и стучу в чью-нибудь дверь. Если у хозяев нет закуски, принесу свою. Мы выпьем и поговорим. Это же простой и действенный способ напитаться человеческой любовью и отдать свою.

- Скажите, а такое состояние, как тоска - не скука, а грусть, - вы его боитесь или оно для вас тоже может быть питательным?

- Не то слово - оно спасительно! Мы сейчас в третий раз ставим Жана Жене, «Служанки», хотя, когда мы двадцать с лишним лет назад репетировали эту пьесу с первым составом актеров, и с Костей Райкиным в их числе, все были уверены, что сыграют этот спектакль один раз и все. Актеры мне в этом сами потом признавались. А мы его играем и играем. Так вот, Жене жил в этой тоске. И я в ней живу.

- Вспомнила еще одного человека, который жил с тоской в сердце, хотя как художник был совершенно благополучен. Это Версаче. Вы же дружили с ним.

- Вот его подарок! (Показывает на пальце перстень с отлитым на нем изображением головы Медузы Горгоны, которое Версаче когда-то выбрал эмблемой для всего, что он собирался выпускать). У него не было ювелирки на продажу, только для своих. Версаче согласился делать нам костюмы к спектаклю «Саломея». И я о нем в «Лос-Анджелес тайме» написал большую статью. Он был так растроган, что я получил в подарок его фирменные занавески, посуду и самое дорогое - этот перстень с Горгоной, которая отгоняет неприятности.

- А как вы познакомились с Версаче?

- Через Мориса Бежара. Он привез свою труппу на гастроли в Петербург, а я в Театре на Таганке репетировал «Федру». У меня играли Дима Певцов, Алеша Серебряков и Алла Демидова. Я уговорил Бежара, чтобы он разрешил им позаниматься в его балетном классе. Мы приехали из Москвы в Питер. Прихожу в класс. А с Бежаром был легендарный танцовщик Хорхе Донн. Так эта сволочь Дима стоял у станка впереди него! Бежар смотрел на моих актеров влюбленными глазами.
      И потом я попросил двоюродного брата Майи Плисецкой, Азария, он тоже работал с Бежаром, привезти к нам в Москву Хорхе Донна. А время было еще советское, Донну, как иностранцу, тогда свободно проехать из Питера в Москву было категорически запрещено. Тогда мы решили так: Азарий садится с ним в двухместное купе, и тот всю дорогу будет молчать, чтобы никто не догадался, что едет иностранец. Мы, ожидая их, закрыли балетный зал на ключ, засучили рукава и стали мыть пол. И вот Хорхе Донн вошел, и первое, что он сказал, - что пол грязный. Ой! Мы извинились и начали опять мыть. И он вместе с нами. Вымыли и просим хоть что-нибудь нам показать из его танцев. Он привез пленку, Пятую симфонию Малера, но тот советский магнитофон, который был у нас, не работал: пленка не двигалась. И тогда Донн сказал: «Ничего, я буду напевать и все протанцую». И так, напевая, протанцевал.
      В тот приезд Бежара в Советский Союз я и попросил его познакомить меня с Версаче, который делал ему костюмы к спектаклю.

- И после этого вы стали одеваться от Версаче?

- Я первым привозил сюда его наряды. И первым надевал их, когда меня снимали для телевидения. И секретарши богатых людей мне звонили: Наш босс просит, чтобы вы привезли ему костюм». А я им (с непередаваемой тоской в голосе): «Пошла ты! Пусть он сам едет и покупает». Недавно я был в Нью-Йорке, зашел в бутик «Версаче» и купил пиджак, который сделала уже, естественно, Донателла, но я все равно люблю все это.

- Версаче ведь избыточен. И вот какая странность: у нас любят одежду его марки, а избыточность саму по себе, полноту жизни - нет.

- Окружающих раздражает избыточность в человеке. Поэтому мне и завидуют. А я спокоен, мне все равно. И Версаче так же себя вел. И жил ровно так, как считал нужным.

- Вам не кажется, что сейчас в этом смысле люди стали более толерантными?

- Когда я в первый раз вывез своих молодых артистов в Америку и они шли по Нью-Йорку, у меня возникло впечатление, что они там были уже сто раз. Это поколение свободных людей. Если бы мы с вами договорились встретиться пораньше, вы бы плакали - такие ребята! Дима Бозин, который играет у меня главные роли. Я ему привез из Нью-Йорка пиджак Richmond, это один из самых дорогих брендов. Он вчера так репетировал Нуриева, что Наташа Макарова, которая с Нуриевым танцевала, наблюдая за Димой, кричала: « Я сойду с ума!» И я подумал, что надо завтра же отдать ему этот пиджак. И сегодня принес ему. Он сразу его надел, побежал к зеркалу и смотрел на себя.

- Как Нуриев?

- Совершенно верно. В старые времена кричали бы: - Это же так дорого!» Да, это дорого, но я недавно поставил спектакль за границей, поэтому мог купить этот пиджак Диме.

- Вы помешаны на красивых вещах?

- О чем вы говорите! Я ведь долго, уже выезжая за границу, ничего этого не мог купить: денег не было. Когда заработал первые приличные деньги, обменял их на пятирублевые бумажки, приехал во Львов и стал разбрасывать пачки купюр по квартире. Думал, сейчас родные закричат, что я гений, раз столько сумел заработать. Но мама сказала: «Он все украл». Она шутила, конечно, но она не верила, что я, как актер или режиссер, могу хорошо зарабатывать. А я долго хороших денег не зарабатывал. Поэтому какой шопинг мог быть в то время? Я в магазине за границей только смотрел на вещь, мерил ее, сходил с ума и возвращал ее на место. Но я все равно умудрялся что-то привозить.
      Когда после ГИТИСа вернулся во Львов, театр, где я работал, повезли на гастроли в Польшу. Все тащили с собой по несколько килограммов кофе на продажу. А поскольку я играл с утра до ночи, три раза в день, мне ходить по базарам или домам с этим кофе было некогда. В самый последний день, когда все уже накупили себе чего-то, я пошел по квартирам и умолял, чтобы поляки купили мой кофе. Я отдавал его по самой низкой цене. И я впервые тогда приоделся: купил себе туфли, пиджак зеленого цвета, всем накупил одежды - маме, сестрам.
      Когда я был в свое время у Швыдкого на передаче «Культурная революция», посвященной моде, Швыдкой кричал: «Один его вид говорит о том, что он шо-по-го-лик!» Я отвечаю: «Да, я шопоголик. Потому что шопинг - это секс. Это такая сила, если правильно к этому относиться!..»
      Смотрите: на мне сейчас рубашка и жилет Comme de Garcons, это из коллекции, посвященной «Битлз». Я зашел в бутик в Нью-Йорке, увидел все это и думаю: «Я сейчас пойду зарабатывать или воровать, но те три рубашки, жилет и пиджак в углу - мои». А пиджак такой: на рукавах дыры, и сквозь эти дыры видны рукава рубашки». Я сказал: «Заворачивайте». Не зная, сколько это стоит. Что вы, я в этом отношении и правда сумасшедший!

- А в глубинке, той, где народ ходит в ватниках и кирзачах, вы вышли бы на улицу в рубашке и жилете, которые сейчас на вас?

- Мы в такие места приезжаем! А я и там хожу вот так одетым. Категорически! Потому что для многих людей эти наряды - мечта несбыточная, и вдруг они видят, что человек не гордится этим, а просто так живет и так одевается. И в этой моей манере одеваться - уважение к людям. И они платят мне тем же, потому что уважают того, кто не мимикрирует.

- Роман Григорьевич, по-моему, вы совершенно реалистичный человек, умный и хитрый, я даже не побоюсь слова «проныра». А вы уверяете, что - ребенок... Так ли, сознайтесь?

- А надо уметь создать свой детский сад. Из тех детей, которых ты воспитываешь. Есть такие набоковские бабочки, которые вечером прилетают в окошко на свет, посидят, хитрые, поласкаются и улетят. А есть те, кто растворяется в твоем свете, и тогда в детском саду происходит обмен этим светом.

- Бабочки - это актеры?

- Конечно. Они дети. Я потому и кричу на них, и люблю их.

- А что такого остается во взрослом человеке, если он может назвать себя ребенком?

- Ребенок никогда не говорит миру «нет», он говорит только «да». Все мои актеры - дети. И Валя Гафт, о котором говорят, что он агрессивен, неприступен, и Саша Калягин, и Рита Терехова. Алисе Фрейндлих, я думаю, пятнадцать. Лене Образцовой семнадцать. Таня Доронина раньше была хулиганкой, ужас, что вытворяла, ей долго было четырнадцать, а сейчас повзрослела, и ей двадцать. Это все дети из моего детского сада.
      У меня Алиса играла в спектакле, и мы возили его в Америку. Она перед выходом на сцену все нервничала: «Я не могу, я все забуду, как я буду играть любовь с молодым актером?», то есть с Димой Бозиным. А после спектакля, когда мы по колено утопали в цветах, Алиса стояла девчонкой! Знаете, почему мне девятнадцать? Потому что этот свет, о котором я вам говорил, он возвращает молодость.
     ...Я на протяжении семнадцати лет ставил спектакли в Италии, в том числе и «Месяц в деревне» по Тургеневу. На главную роль я хотел брать только Мастроянни. А мне: нам не хватит никаких денег заплатить ему, это один из самых дорогих итальянских актеров. И вот на пресс-конференции я рассказал, как меня уволили тогда из тверского театра. И добавил, что обращаюсь к синьору Мастроянни: если в его сердце что-то кольнет, пусть согласится играть в нашем спектакле «Месяц в деревне» бесплатно. Он позвонил. И согласился. Это была весна, а в декабре он умер. Спектакль, хоть и без него, но вышел. И мне в Риме вручали премию за режиссуру, а Мастроянни тогда же за актерское мастерство, посмертно.
      В тот вечер было такое единение наших душ и моя благодарность ему! А он мне «Кирие» пропел оттуда, сверху. А «Кирие элейсон» - это часть католической мессы, просьба о помиловании, прощении. И я сказал перед всем залом, что это был счастливый момент - когда меня из Твери выдворили. Иначе не было бы всего того замечательного, что случилось потом.
За счастье бороться бессмысленно, добро с кулаками - глупость. Счастье - это состояние между двумя не-счастьями, впереди и сзади. Надо только терпеливо ждать момента, когда не-счастье устанет, и кто-то невидимый скажет: «Боже, он своей жизнью прозрачен и чист, дай ему паузу счастья!»


Журнал Story за июль-август 2011г.
Взято здесь, сканы фоток из журнала там же :)

Комментариев нет:

Отправить комментарий