Показаны сообщения с ярлыком Витольд Гомбрович. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком Витольд Гомбрович. Показать все сообщения

суббота, 13 августа 2011 г.

Космос



Дочитываю "Космос" Витольда Гомбровича. Читаю с перечитыванием и смакованием отдельных кусочков, и даже с представлением, как это все можно было бы снять: знаки, ниточки, цепочки... Я уже постила одну цитату из книги у себя в журнале. Для сообщества же думаю подойдет вот эта: 





          <...>Кот. Почему я задушил кота? Рассматривая комья земли в саду, такие же, как и те, которые мы исследовали с Фуксом, двигаясь по маршруту, указанному стрелкой (когда я по щетке определил направление), я подумал, что было бы легче ответить на этот вопрос, если бы мои чувства к ней были более определенными. Что же это, размышлял я, раздвигая траву, такую же, как и тогда, что? Любовь, да какая там любовь, страсть, да, но какая? Начнем с того, что я совершенно не знал и не понимал, кто же она, какая она, слишком путаная, неопределенная, расплывчатая (думал я, всматриваясь в континенты, архипелаги, туманности потолка), она была неуловима и мучительна, я мог представить ее себе и так и сяк, в ста тысячах ситуаций, подходить к ней с той и с другой стороны, терять ее и находить, вертеть ею на все лады, но (тянул я дальше нить размышлений, внимательно осматривая участок между домом и кухней с белыми деревцами, привязанными к подпоркам крепким шнурком), но не подлежало сомнению, что ее пустота засасывала и поглощала меня, она и только она, да-да, но, размышлял я, теряясь взглядом в изломах неисправного водосточного желоба, но чего я от нее хотел? Приласкать ее? Помучить? Унизить? Возвысить? Хотел я с ней свинства или херувимства? Для меня было важно, валяться с ней или обнять ее, прижать к груди. Ведь я не знаю, не знаю, в том-то и загвоздка, что я не знаю… Я мог бы взять ее за подбородок и заглянуть ей в глаза, не знаю, не знаю… И плюнуть ей в губы. А ведь она камнем лежала у меня на совести, являлась, как из сна, с тяжелым, тянущимся, как распущенные волосы, отчаянием… Тогда кот казался еще страшнее…


Никого не напоминает? Я то и дело нахожу в книге отголоски "Ивонны...", уже прочитанной, но еще не увиденной...

воскресенье, 27 февраля 2011 г.

Русский человек в кубе. Владимир Мирзоев размышляет о пьесе Гомбровича и судьбе России

Художники быстрее слышат и распознают гул настоящего, чем ученые, журналисты, практики, обыватели. Автор недавней театральной премьеры в Вахтанговском театре, известный режиссер Владимир Владимир Мирзоев: об этических и идейных зернах, которые художники ищут в истории и метафорах актуального.

Российская газета: Ваш последний спектакль "Принцесса Ивонна" поставлен по пьесе Витольда Гомбровича, это пограничье современности и классики. Зачем и почему Гомбрович?

Владимир Владимир Мирзоев:: К классическим текстам обращаешься, когда хочешь выйти на определённый уровень обобщения, взмыть под облака, когда есть желание услышать вечное в сиюминутном.
     В нашем мире, трагическое, сделав сальто-мортале, становится смехотворным. И, как ни странно, сегодня это трагическое мироощущение легче артикулировать через комедию. Впрочем, это уже давно не новость: Чехов, Гоголь, Достоевский, - всё это авторы, у которых трагическое и комическое не только пересекаются, но свободно перетекают друг в друга, как инь и ян. Прислушайтесь - отовсюду теперь раздаются восклицания, шепоты и крики: "Это просто Гоголь какой-то", "А это уже Кафка, Салтыков-Щедрин". Иными словами - фантасмагория сопровождает повседневность, а иногда превращается в быт. Так и кажется, что на улицах запоют хором: "Славное море, священный Байкал!", и Булгаков пройдёт мимо Зачатьевского монастыря, кутаясь в клетчатое пальто.

понедельник, 14 февраля 2011 г.

К СТОЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ВИТОЛЬДА ГОМБРОВИЧА


     "Вам Лев Толстой не мешает писать?" - спрашивал Блок знакомого литератора и, вздохнув, признавался: "Мне - мешает". Такой великой "помехой" в великой польской словесности ХХ столетия был и во многом остается Витольд Гомбрович. "Без него я стал бы беднее, - передавал свои разноречивые чувства тридцать с лишним лет назад Славомир Мрожек. - А рядом с ним мне трудно быть собой". Это одна сторона дела: такой крупный и вместе с тем неподражаемый писатель, хочешь - не хочешь, заслоняет, парализует и хорошо если не вовсе обеспложивает современников.

     Есть и другая. Бруно Шульц называл Гомбровича разведчиком и именователем областей неофициального, непризнаваемого, замалчиваемого в жизни и в сознании, сопоставляя его с Фрейдом (я бы добавил здесь имя фрейдовского ученика Эрика Эриксона, который ввел само понятие "кризис взросления"). Роль, что ни говори, для большинства окружающих малосимпатичная, и надеяться на их благодарность или хотя бы благожелательность в ответ на откровенность диагноста, понятно, не приходится. Тем более что Гомбрович был привередлив и нелицеприятен, привык провоцировать и любил задирать, делал это каждым словом, каждым поступком, каждой новой вещью. От него доставалось и самым близким (тому же Шульцу или Милошу), а о более дальних и говорить нечего.

     Такой "неприятный" писатель не просто тяжел для окружающих. Окружающее тяжело для него самого, вот в чем дело: правда для него - всегда "одиозная" (по выражению грибоедовского персонажа, "хуже всякой лжи"), признания - всегда "тягостные" и "невольные". При этом он своим дьявольским зрением сразу видит ахиллесову пяту собеседника и метит в самые болезненные для него, а потому упорней всего защищаемые точки - гордыню и жертвенность, стадность и самодовольство, похвальбу и раболепие... Если говорить о двух сквозных традициях польской культуры: пророческо-мифотворческой и нигилистическо-иконоборческой, то Гомбровича можно считать главной представительской фигурой, прародителем и покровителем второй из названных линий - линии беспощадной национальной самокритики; он бы, впрочем, на это отрезал, что представляет только себя. Думаю, сатирические фильмы Мунка или абсурдистские драмы Мрожека - на той же смысловой оси, и статус подобных авторов (вспомним, к примеру, наших Щедрина или Зощенко) не назовешь исторически надежным, непоколебимо классическим.

     Классика ведь всегда в центре: она и олицетворяет центр, столицу, устои. Гомбрович же, как и Шульц, защищал, можно сказать, "права провинций" - в этом они писатели даже не ХХ века с его бунтом мировых окраин, но уже послевавилонского двадцать первого столетия, в котором, по старинному богословскому выражению, центр повсюду, а окружность нигде. Классика, добавлю, тяготеет к величию, почему и становится великой; Гомбрович (и опять-таки Шульц) восстанавливают достоинство незначительного, малого, завалящего - героя-молокососа, как это делает Гомбрович, хлам повседневности, как поступает Шульц. Главная фигура в классике - автор, всезнающий и всевидящий, вездесущий и неподвижный бог этого гелиоцентричного мира. Несущее начало центробежной прозы Гомбровича и литературы "гомбровичевского" склада (например, гениального "Падения" Камю или беккетовского "Безымянного") - рассказчик, подвижная, ускользающая от самогo говорящего точка зрения, фигура и интонация бесконечно неутолимой и бесконечно сбивчивой речи.

     Характерны "авторитеты" Гомбровича (поостережемся, однако, простодушно принимать их на веру). Откликаясь в 1960 году на просьбу берлинской газеты "Тагеблатт" перечислить пять книг, оказавших на него наибольшее влияние, Гомбрович назвал "Братьев Карамазовых" Достоевского, "Веселую науку" Ницше, "Волшебную гору" Томаса Манна, "Короля Убю" Альфреда Жарри и "Дневник" Андре Жида. Величавой классики тут, по-моему, и близко нет, а герои и повествователи во всех названных текстах - явно сводные братья Юзека из "Фердидурке" (а кто-то назовет джойсовского Стивена или томасовского "художника во щенячестве"). Они существа заведомо "незрелые", душевно незаскорузлые, но именно потому этически уязвимые и не успокоенные. Недаром Милош не колеблясь причислял Гомбровича к старой семье европейских моралистов, видел в его шутовстве стоический выбор и советовал вперемежку с ним читать Паскаля.

     И последнее. Все романы и большинство новелл Гомбровича на русский переведены, за последние пятнадцать лет они не раз, в разных переводах издавались, открыта для знакомства его драматургия, большими фрагментами представлен "Дневник". Но "русского Гомбровича" - ни как катастрофического толчка к самоосмыслению, ни как фокуса острой полемики, ни как разворачивающегося события собственной жизни, - по-моему, до сих пор нет. Не видно усилий к его пониманию: писатель, о котором на всех уважающих себя языках мира написаны книги, не удостоился на русском ни одной самостоятельной, принципиальной статьи без ученической или поучающей позы (если это вообще не одно и тоже), - одни дежурные "сопроводиловки" и "врезы", приличествующие беспроблемному классику. Между тем, мы у себя в стране снова и снова, я убежден, наступаем на те самые грабли, которые колотили по лбу общество и человека, воссозданных Гомбровичем. Так чтo его от нас или нас от него заслоняет? Родные лень и нелюбопытство? Привычные спесь и самозащита? Среди авторов, ведущих полемику с Гомбровичем, - не только поляки, что вроде бы "естественно", это и аргентинцы (ну, допустим), и американцы (им-то что эта Гекуба?), а ведь можно было взять немцев и венгров, испанцев и французов. Как бы там ни было, среди них нет и трудно представить русских. Или я ошибаюсь?

Борис Дубин
"Новая Польша", 11 / 2004